Карл Фридрих Иероним фон Мюнхгаузен появился на свет 11 мая 1720 года. Его семья принадлежала к старинному и знатному роду, и будущее — хоть сколько-нибудь приличное — было обеспечено мальчику по праву рождения. В 13 лет он поступил на службу к герцогу Брауншвейг-Вольфенбюттельскому Фердинанду Альбрехту II. Мальчика приставили пажом к его сыну, Антону Ульриху, который позже войдёт в историю как муж Анны Леопольдовны и отец малолетнего российского императора Ивана VI.
Мюнхгаузен не сразу отправился в Россию за своим господином. Только в 1737-м или 1738 году, когда свиту Антона Ульриха изрядно проредили во время осады Очакова, он вызвался заменить одного из погибших пажей. Военная служба пришлась ему по душе, и вскоре он вступил в Брауншвейгский кирасирский полк. Русско-турецкая война стала единственной кампанией, где барон действительно мог участвовать в боевых действиях.
И вроде всё шло как по маслу. Юный Мюнхгаузен служил с другими красавцами-кирасирами под покровительством Антона Ульриха, чей сын должен был унаследовать российский престол. Карьера складывалась удачно: уже в двадцать лет он получил чин поручика и стал командиром элитной роты, формировавшейся из лучших солдат и офицеров полка. Но всё испортила Елизавета Петровна, в 1741 году захватившая власть. Антон Ульрих, Анна Леопольдовна и их дети отправились в тюрьму, а затем в ссылку. Их сторонников также ждала в лучшем случае опала.
Мюнхгаузену повезло. Он уже не числился в свите несчастного принца. И всё же прошлое его забыто не было. Карьера застопорилась, а маячившие впереди блестящие перспективы рассыпались в прах. Чин ротмистра он получил только через девять лет.
Впрочем, со службы его не гнали. Карл Фридрих Иероним жил себе спокойно в Риге со своей ротой, проводил вечера в кабаках, ездил на охоту, нашёл себе жену — Якобину фон Дунтен, дочь местного дворянина. В 1744 году Мюнхгаузен возглавлял почётный караул, встречавший в России будущую Екатерину II (той весьма приглянулись молодые статные кирасиры). В остальном же город вряд ли мог похвастаться насыщенной жизнью и обилием приключений.
Приключения Мюнхгаузена начались уже после того, как он вышел в отставку и уехал в свой родной город Боденвердер. Здесь, в компании соседей или заезжих гостей, удобно устроившись у камина в трактире или в глубоком кресле собственного охотничьего зала, барон сплетал свои удивительные истории. Глядя на собравшихся сквозь сизый дым, поднимающийся над огромной курительной трубкой, Мюнхгаузен с огнём в глазах рассказывал о взбесившейся шубе, о разрезанной надвое лошади, о вишнёвом дереве, выросшем из оленьей головы. Эти небылицы стали излюбленным развлечением не только для провинциального городка. Нередко люди приезжали в Боденвердер издалека, чтобы послушать их. При этом лжецом барона не считали. По воспоминаниям современников, Мюнхгаузен хоть и рассказывал свои байки совершенно серьёзно, но всё же не пытался никого ввести в заблуждение, а лишь посмеивался над верой некоторых своих знакомых в чудеса.
Разумеется, некоторые из гостей стали записывать эти истории. Первая известная публикация принадлежит графу Роксу Фридриху Линару. Он написал трактат «Чудак» для воспитания слуг, и три сюжета из него принято приписывать Мюнхгаузену. Потом в альманахе «Путеводитель для весёлых людей» было опубликовано шестнадцать анекдотов, вложенных в уста некоего «господина М-г-з-на». Представителю древней аристократической фамилии это, разумеется, не понравилось. Но главные проблемы были ещё впереди.
В 1785 году писатель, историк и немножко вор Рудольф Эрих Распе издал в Англии свой сборник рождённых в Боденвердере историй, не удосужившись скрыть имя рассказчика или выдумать для него псевдоним. А всего через год поэт Готфрид Август Бюргер выпустил эту книгу в Германии, переведя её на немецкий и дополнив новыми сюжетами.
Карл Фридрих Иероним фон Мюнхгаузен был в ярости. Его имя было опозорено, по всему миру за ним постепенно закрепилась репутация фантазёра и лжеца. Он грозился засудить автора книги, и Распе благоразумно не признавал свою причастность к этому произведению до самой смерти. Весёлые вечера в охотничьем зале и таверне, разумеется, прекратились. Барон начал вести затворническую жизнь. Вокруг имения были выставлены слуги, получившие чёткий приказ гнать многочисленных незваных гостей.
За одним несчастьем последовало и другое. Барон овдовел. Через несколько лет, видимо, почувствовав в ребре того самого беса, он женился на двадцатилетней Бернардине фон Брун. Самому Мюнхгаузену на тот момент было уже за семьдесят. Брак ожидаемо оказался неудачным и закончился скандальным разводом: барон утверждал, что жёнушка нагуляла ребёнка на стороне. Эта тяжба разорила несчастного. Он умер в 1797 году, оставив после себя долги, рассчитываться с которыми пришлось аж двум поколениям наследников.
В противоположность европейски ориентированным придворным и чиновникам петербургского толка, москвич Константин Победоносцев, сын университетского преподавателя и внук священника, сторонник веры и образования, был обречён на роль консерватора.
Поздний ребёнок в многодетной семье, образование он получил дома. К поступлению в Императорское училище правоведения Константина подготовил отец. Сразу же по окончании учёбы он получил место мелкого чиновника Сената. Одновременно начал писать статьи по острым вопросам современности: о праве, вере и образовании. Собственную научную и публицистическую деятельность он не прерывал ни на одном из этапов своей государственной карьеры, и именно она выдаёт в нём человека сложного и далеко выходящего за пределы прочно приросшего к нему ярлыка «великого инквизитора» и лидера монархистов.
Современники по-разному оценивали и самого Победоносцева, и его деятельность и, главное, её результаты. Все признавали незаурядный ум и чрезвычайную образованность. Достаточно сказать, что он интересовался искусством, музыкой, литературой; превосходно знал языки — английский, французский, чешский, польский, латынь и древнегреческий. Его переводы с древних языков считались чуть ли не каноническими.
Одни находили его чуть ли не единственным виновником всех бедствий, с которыми столкнулась Россия в последней трети 19-го — начале 20-го века. По мнению многих, он был отпетым антисемитом и чуть ли не виновником погромов. Терпеть не мог всё яркое и заметное, даже в пределах Синода опираясь на простое, малограмотное деревенское духовенство, а не на видных богословов. Активно выступал против пьесы Льва Толстого «Власть тьмы» и был самым жестоким критиком картины Николая Ге «Что есть истина». Отрицал так называемые европейские ценности, под которыми подразумевал и конституцию, и демократию, и парламентаризм…
Другие считали Победоносцева спасителем самодержавия и борцом с революционной заразой, атеизмом и материализмом, поляками и финнами, стремившимися развалить империю. Националисты видели в нём радетеля за русскую самобытность и даже глашатая «русского стиля», обожавшего росписи Виктора Васнецова. Верующие ценили его усилия по возрождению православия и роли церкви, улучшению её материального положения.
У наиболее проницательных соратников и оппонентов Победоносцев оставлял чувство недоумения. Взгляды его были противоречивы. Он любил проводить время в ненавистной Европе, обожал Зальцбург и восхищался Прагой с её высоким процентом еврейского населения. Будучи человеком «острого и надменного ума», ускользал от любых серьёзных споров и общественных дискуссий, выбирая для выступлений и писаний осторожный язык и «пергаментный» голос. «Малопонятным» назвал его Василий Розанов, а Николай Бердяев находил в нём немало общего с… Лениным.
В молодости Победоносцев имел вполне либеральные взгляды. В выходившем в Лондоне оппозиционном сборнике Александра Герцена «Голоса из России» появился памфлет на Виктора Панина, занимавшего пост министра юстиции. Материалы сборника были анонимны, однако анализ текста позволил точно установить автора: им был 21-летний Победоносцев. Начинающий правовед видел в графе Панине законченное воплощение николаевской системы и полное отсутствие «всего человеческого, всего разумного и справедливого». Спустя годы современники будут то же самое говорить уже о самом Победоносцеве.
Пока же он возмущался цензурой и горячо сочувствовал русской литературе, вынужденной выживать в условиях жесточайшего давления. Победоносцев знал, о чём говорил. На протяжении всей своей жизни он питал самое искреннее уважение к русским писателям, со многими из которых поддерживал близкие отношения. В числе его корреспондентов были Иван Аксаков, Фёдор Достоевский, Яков Полонский, Афанасий Фет и другие.
Победоносцев участвовал в разработке и реализации так называемых «великих реформ»: был включён в состав комиссии по подготовке судебной реформы 1864 года. Этому способствовало то обстоятельство, что перу правоведа принадлежал один из лучших предварительных проектов реформы. Впрочем, сам он был разочарован и работой в комиссии, и результатом своих усилий, отрицая необходимость открытости судебного процесса и настаивая на ограничении роли как адвокатуры, так и присяжных заседателей…
В какой именно момент произошла с ним разительная перемена, остаётся загадкой. Между тем именно это — самое интересное в биографии незаурядного персонажа, всего за пару лет превратившегося из живого молодого человека, жаждавшего для страны перемен к лучшему, в охранителя, возненавидевшего бездуховный Запад.
Победоносцев стал жертвой народнической идеи, вообразив себе крестьянскую жизнь идиллией, одновременно не веря не только в человека, но и в человечество. Одержимый страхом перед возможными бедствиями и неурядицами и стремлением к тотальному контролю, он, по собственному признанию, стремился удерживать страну «в замороженном состоянии»…
Работа в комиссии привлекла к Победоносцеву внимание придворных кругов. В том же 1861 году он был приглашён преподавателем права к наследнику престола — великому князю Николаю Александровичу. После внезапной кончины цесаревича весной 1865 года Победоносцев стал таким же учителем нового наследника — Александра Александровича, будущего императора Александра III, а затем и его супруги, датской принцессы Дагмары, получившей в России имя Марии Фёдоровны. Круг царственных учеников правоведа расширился также за счёт великих князей Николая Константиновича и Владимира Александровича. Не ограничиваясь только правом, Победоносцев рекомендовал своим воспитанникам книги, обсуждал с ними музыку, так что приобрёл на них значительное влияние.
Близость к «телу» в России всегда имела исключительное значение. Жёлчный Победоносцев, на всех постах недовольный ни ходом дел, ни коллегами, быстро и невероятно успешно двигался по служебной лестнице. В 1862 году он был назначен обер-прокурором одного из департаментов Сената; спустя десять лет стал членом Государственного совета; а с 1880-го назначен обер-прокурором Святейшего Синода, то есть фактически поставлен во главе российской церкви, осуществляя назначения епископов, настоятелей монастырей и проч., и одновременно — членом комитета министров, получив тем самым исключительные рычаги влияния.
Однако настоящий взлёт карьеры произошёл после воцарения Александра III. Перу Победоносцева принадлежал Высочайший Манифест о призыве всех верных подданных к служению верою и правдою его императорскому величеству и государству, к искоренению гнусной крамолы, к утверждению веры и нравственности, доброму воспитанию детей, к истреблению неправды и хищения, к водворению порядка и правды в действии учреждений России 1881 года.
После обнародования манифеста в отставку ушли все более или менее либеральные члены правительства, и Победоносцев активно рекомендовал на должности министров таких же охранителей, как и он сам. В частности, именно по его рекомендации пост министра внутренних дел получил граф Дмитрий Толстой, ловко сменивший реформаторские убеждения на противоположные.
К обучению законоведению следующего наследника престола, Николая, императорская чета привлекла всё того же Победоносцева. Так что своё влияние и свои позиции в сфере государственного управления он сохранил и в царствование Николая II, уйдя в отставку после издания Манифеста 17 октября 1905 года, будучи не в силах наблюдать полный крах своих идей.
Богатый личный опыт преподавательской работы (кроме обучения наследников престола, Победоносцев в 1858—1865 годах читал лекции в Московском университете) привёл его к серьёзным размышлениям о роли школы в укреплении государства и к попыткам обобщить свой педагогический опыт. Победоносцев разработал педагогическую теорию, основанную на вере и консерватизме, а также приоритете воспитания над обучением. В многочисленных статьях и книгах по педагогике он уделял внимание преподаванию классических и церковнославянского языков, главным считал выработку у учащихся привычки трудиться и анализировать и придавал особое значение личности учителя-наставника. Свои идеи воспитания новых учителей Победоносцев пытался реализовать в учреждённой им Свято-Владимирской женской церковно-учительской школе при Воскресенском Новодевичьем монастыре в Петербурге.
В должности обер-прокурора Синода Победоносцев провёл масштабную реформу церковно-приходских школ, вернув их под управление Синода и добившись в 1896 году государственного финансирования школ, в которых, в соответствии с принятыми в 1884-м правилами, наряду со словом Божьим, церковным пением и церковнославянским языком, изучали письмо, арифметику, чтение и даже историю. Несомненной заслугой Победоносцева стало значительное расширение сети церковных школ: их число увеличилось чуть ли не в 160 раз, а количество учеников достигло полутора миллионов.
Удалившись от дел, Победоносцев посвятил себя переводу на современный русский язык Нового Завета. Скончался он в 1907 году в Петербурге, на руках жены, и был похоронен на кладбище Новодевичьего монастыря.
Джордж Байрон, родившийся 22 января 1788 года в Лондоне, принадлежал к знатному, но обедневшему роду. В три года мальчик лишился отца. Вместе с матерью они были вынуждены перебраться в Абердин — портовый шотландский город. Позднее, после смерти двоюродного деда, мальчику перешёл титул лорда, вместе с матерью они переехали в фамильное поместье в Ньюстеде. Мрачный замок с промёрзлыми комнатами сыграл свою роль в деле формирования личности подростка. Джордж остро ощущал несовершенство мира в целом и своё в частности: хромой с рождения, однажды он в истерике умолял доктора ампутировать его больную ногу.
Он был очень чувствительным, стеснительным и одиноким. В знакомом ему мире Байрон не видел для себя места. Он целыми днями пропадал в библиотеке, сбегая от своих тревог в волшебные миры книг.
В 1801 году Джордж уехал учиться в частную школу для мальчиков из дворянских семей Хэрроу. Учёба была ему неинтересна: мёртвые языки и древность не вызывали ничего, кроме скуки. Джордж, к тому моменту открывший в себе страсть к литературе, взахлёб читал английских классиков. Он стремился во всём подражать своим кумирам, перенимая манеру поведения и привычки любимых героев.
К 17 годам Байрон весил больше 100 кг. Отчаянные попытки избавиться от лишнего веса — например, так называемая уксусная диета — чуть не свели его в могилу. В дальнейшем Байрон будет изнурять себя тренировками в паническом страхе снова набрать вес.
После Хэрроу Байрон поступил в Тринити-колледж. Здесь он пробует себя в литературе. При этом первое собрание стихов — «Часы досуга» — было опубликовано только в 1809 году. Рецензии, вышедшие год спустя, обрушились беспощадной критикой на молодого поэта. Однако это мало впечатлило Байрона, который к тому моменту уже успел написать немало стихотворений, половину романа и начать несколько поэм.
Материальное положение молодого лорда оставалось плачевным. Ситуация усугублялась пристрастием Байрона к карточным играм, долги его росли катастрофически быстро. Поэт не нашёл ничего лучше, как сбежать от кредиторов за границу. Покидая Англию, Байрон находился в мрачном, подавленном состоянии. Объехав полмира, он вернулся на родину с рукописью поэмы «Паломничество Чайльд-Гарольда».
Герой, в котором легко угадывался сам Байрон, мгновенно стал модной темой для обсуждения в салонах и гостиных всей Европы. Загадочно-печальный образ разочарованного, равнодушного, пресыщенного молодого аристократа, за высокомерием и цинизмом которого скрывается непреодолимая тяга к саморазрушительному поведению, стал самым востребованным типажом среди юных (и не очень) дворян того времени.
Несмотря на успех и востребованность, Джордж Байрон чувствовал себя в светском обществе неловко, что во многом было связано с комплексами из-за хромоты и плотного телосложения.
В 1815 году он женился на Анне Изабелле Милбэнк, дочери богатого баронета. Злые языки поговаривали, что Байрона выбирал невесту по расчёту. Не исключено, что в этом была доля правды. Со стороны их союз выглядел почти идеальным, но через месяц после рождения дочери Ады Анна отправилась проведать отца и больше не вернулась. За несколькими письмами, в которых Анна называла мужа «милым Диком», последовало ещё одно с уведомлением о решении разойтись. Развод стал самой громкой темой сезона.
После развода поэт, продав фамильное имение, уехал за границу и поселился вместе со своим другом поэтом Шелли, его гражданской женой Мари и писателем Джоном Полидори в Швейцарии. В этот период он много пишет, в том числе начинает знаменитые поэмы «Манфред» и «Дон Жуан».
Усердная работа не избавляет поэта от тоски. Привычные развлечения ему претят, он ищет другие способы забыться и почувствовать остроту жизни. Одним из таких способов стало для него участие в Греческом восстании, начавшемся в 1821 году. Байрон на свои средства купил бриг, собрал команду из 500 человек, снабдил их оружием и припасами и в июле 1823 года вместе с ними отправился помогать повстанцам. Продав всё имущество на родине, он отдал вырученные средства на нужды революции. Талант Байрона-переговорщика помог объединить разрозненные группы повстанцев. Позднее Байрон станет национальным героем Греции.
Здоровье поэта, никогда не отличавшееся крепостью, было подорвано постоянным нервным напряжением. Очередным испытанием для него стала болезнь дочери. По иронии судьбы, именно получив письмо об улучшении её состояния, он, обрадованный, решил пройтись со своим другом графом Гамба. Во время прогулки пошёл сильный дождь, Байрон подхватил сильную простуду, от которой не смог оправиться. Поэт умер 19 апреля 1824 года. Его органы были забальзамированы. Дочь Ада, о здоровье которой он так переживал в последние годы, стала первой женщиной-программисткой в истории.
Начало 19-го века — пик интереса к новой науке, археологии, и к античному искусству. И как раз в то время, точнее — 8 апреля 1820 года, некий греческий крестьянин по имени Йоргас, мирно трудившийся на острове Милос, наткнулся на статую Афродиты. В буквальном смысле наткнулся. Йоргас пахал землю, его заступ ударился о камень, а камень оказался не простой: это была статуя!
Разбитую на две части скульптуру извлекали из земли почти месяц. Вытащили сначала безрукий торс, затем — нижнюю часть с изрядно обшарпанными, но уцелевшими ногами. Предпринимались ли попытки найти руки? В будущем они станут более или менее регулярными, а тогда, в 1820-м, похоже, что нет. Об истории находки мы вообще знаем очень мало, а рассказ о ней был впервые опубликован лишь в 1870-е годы, то есть через пятьдесят лет после того, как Йоргас Кентротас наткнулся на статую.
Точно известны три вещи. Во-первых, задолго до Йоргаса, ещё во времена Древней Греции, на месте, где в 19-м веке раскинулась пашня, находился стадион. Тут жители античного Милоса состязались в беге, прыжках и метании, делали они это, как положено, под пристальным взором богов, так что статуям богов-олимпийцев было там самое место. Во-вторых, о находке каким-то образом узнал французский морской офицер Оливье Вутье, который зарисовал скульптуру, отправил рисунок во французское консульство в Константинополе и предложил дипломатам купить Афродиту у Йоргаса. В-третьих, Йоргас, Вутье и французские дипломаты едва ли догадывались, что нашли мировой шедевр, который позже будет будоражить умы писателей, художников, журналистов, искусствоведов и историков. Для них это была просто статуя, к тому же заметно искалеченная временем. Дипломаты покупать её не хотели, но Вутье каким-то образом уговорил их, а затем погрузил Афродиту на свой корабль «Эстафета» и доставил во Францию.
С юга Франции безрукую богиню любви и красоты привезли в Париж, где в соответствии с нормами того времени преподнесли в дар королю Людовику XVIII. Его Величество поступил так, как и положено было поступать в таких случаях. Он благосклонно принял подарок и, даже не взглянув на него, распорядился передать скульптуру в музей Лувра.
Статую, несомненно, ваял древнегреческий скульптор, однако имя за ней закрепилось римское. И хотя нам следовало бы именовать её Афродитой, мы всё же зовём её Венерой, и никак иначе.
Мировая популярность Венеры — результат умного и продолжительного пиара. Дело в том, что в 1820-е годы Венера Милосская оказалась во всём Лувре едва ли не единственной настоящей древнегреческой скульптурой, как бы трудно ни было поверить в это сейчас, двести лет спустя.
А история такая. Наполеон как большой поклонник древностей с удовольствие свозил во Францию объекты искусства, имевшие отношение к Греции, Риму и Египту. Однако все эти шедевры не куплены, а захвачены в ходе войн. После окончательного разгрома Наполеона прежние владельцы потребовали от Франции вернуть то, что сам Бонапарт считал своими военными трофеями. Многочисленные произведения античного искусства отправились из Парижа в Дрезден, Ватикан, Лондон и даже Петербург. Во Франции остались в основном древнеримские статуи, найденные археологами в южных провинциях. И тут, как нельзя вовремя, в Лувр пожаловал самый настоящий древнегреческий шедевр.
Шедевром её объявили французские искусствоведы, а их слова молниеносно подхватили журналисты. Венера была возведена в статус жемчужины коллекции Лувра, и с этой вершины её не потеснила даже Ника Самофракийская, которая прибыла в столицу Франции заметно позже — в 1863 году.
Отсутствие рук предавало богине шарма, хотя попытки так или иначе вернуть их ей предпринимались неоднократно. Как минимум три археологических экспедиции побывали на Милосе с амбициозной целью отыскать заветные мраморные руки. Известно о нескольких десятках случаев, когда кто-то — с корыстным умыслом или от поспешности — объявлял о том, что подлинные руки найдены. Вот только всякий раз эти заявления опровергались экспертизой. Наконец, в середине 1880-х годов дирекция Лувра предлагала Огюсту Родену изготовить Венере новые руки, однако это предложение было скульптором решительно отвергнуто.
За двести лет только однажды Венеру отправляли на выставку в другую страну. Это случилось в 1964-м, когда статуя экспонировалась в Японии, побывав в Токио и Киото.
Однако Венера покидала Лувр и за четверть века до своей поездки в Японию. Жак Жожар, глава французских национальных музеев, несомненно, обладал провидческим даром. Каким-то образом весной 1940 года он понял то, чего во всей стране не осознавал практически никто, кроме самого Жожара и Шарля де Голля: поражение и капитуляция Франции неизбежны. Капитуляция случилась летом, но к тому времени Венеры в Париже уже не было. Жожар организованно вывез из Лувра все произведения античного искусства и надёжно спрятал их в провинции. Где именно, никто так не узнал, но, очевидно, что план у директора был и что скульптуры хранились не в одном месте, а в нескольких. Режим Виши и немецкая разведка много раз пытались найти шедевры, но тщетно.
Британцы считают эти острова своими и называют их Фолклендскими. Аргентинцы до сих пор не оставляют надежды вернуть себе эту территорию, которая официально носит имя Мальвинских островов.
История этих островов и правда неоднозначна: их открывали несколько раз. Впрочем, так бывало и с другими территориями эпохи славных морских экспедиций. Сначала в 1591 году их открыл английский корсар Джон Дейвис — но это британская версия. По испанской версии, на необитаемые острова наткнулся участник плавания Магеллана, португалец Эштеван Гомеш, и произошло это гораздо раньше, в 1520 году. В 1620 году пролив, а затем и острова получили имя Фолклендских — в честь виконта Фолклендского, давшего денег на очередную экспедицию. В 18-м веке острова открыли уже французы и даже поселились на одном из них. Так как это были выходцы из города Сен-Мало, граф де Бугенвиль назвал острова Малуинскими, потом это имя превратилось в Мальвинские.
В конце 19-го века никто особенно не интересовался островами: британцы уехали оттуда в 1774 году, оставив на всякий случай памятную табличку о том, что это территория короны. Испанцы сделали то же самое в 1811 году и тоже оставили табличку. Потом на карте появилась новая страна — провинция Ла-Плата превратилась в независимую Аргентину и заявила свои права на острова. Но в 1833 году британцы окончательно обосновались на Фолклендах и подняли там свой флаг.
Прошло ещё сто лет. В 1933 году Великобритания праздновала столетие присоединения островов к империи. Для Фолклендов выпускались собственные почтовые знаки, и в 1933 году появилась марка с картой островов и обозначением юбилея.
Через несколько лет ответила и Аргентина: на марке была изображена карта Южной Америки, где была заштрихована не только материковая Аргентина, но и спорные острова.
Следующей юбилейной марки и филателистической «войны» стоило ждать через 50 лет, в 1983 году. Однако война за пустынные, но стратегически важные острова случилась раньше.
В 1981 году президентом Аргентины стал генерал Леопольдо Галтьери. Это был последний этап правления военной хунты, пришедшей к власти в республике в середине 1970-х годов. Репрессии, внесудебные расправы, полная цензура — Аргентина ещё долго с содроганием вспоминала тот период своей истории. Галтьери резко терял популярность и, как часто это бывает у диктаторов, решил избавиться от проблемы с помощью «маленькой победоносной войны».
18 марта 1982-го на острове Южная Георгия высадились аргентинские рабочие (а также морские пехотинцы в штатском) и водрузили там национальный флаг. Затем с Фолклендских островов, откуда управлялась Южная Георгия, прибыли британские солдаты и прогнали немногочисленных интервентов. Это и стало поводом для войны.
Аргентинские военные вторглись на Фолклендские острова. На помощь поселенцам отправился британский флот. Эта краткая победа Аргентины отображена двумя марками: 22 апреля вышла стандартная марка с надпечаткой «Мальвины — это Аргентина», а в июне маркой решили отметить 183-ю годовщину военного управления Аргентины Мальвинами.
Но в июне Аргентине было уже не до того. 1 мая Великобритания начала бомбить аргентинские позиции, а на следующий день подлодка потопила аргентинский крейсер «Генерал Бельграно». Война была молниеносной и победной — но не для президента Галтьери. Выиграла Великобритания и премьер-министр королевства Маргарет Тэтчер, которая на некоторое время стала ассоциироваться не с внутренним кризисом, а с внешним триумфом.
С 1982 года Фолкленды стали предметом государственной мифологии для обеих стран. Через год после войны, в год 150-летнего юбилея, марка британских Фолклендов всё-таки вышла — но не праздничная, а мрачно-торжественная, с солдатами, пробирающимися через редкий фолклендский кустарник. Аргентина же каждые десять лет вспоминает павших, затопленный «Генерал Бельграно» и уверяет, что Мальвины — исконно аргентинская земля.
Иван Александрович Гончаров родился в Симбирске, нынешнем Ульяновске, в богатой купеческой семье. В семь лет лишился отца, и его воспитанием и образованием занимались мать Авдотья Матвеевна и крёстный отец, отставной моряк, «просвещённый человек», по словам самого писателя, Николай Николаевич Трегубов. Два года Гончаров провёл в частном пансионе Фёдора Троицкого, овладел французским и немецким, много читал, причём всё подряд. «Повальное чтение, без присмотра, без руководства и безо всякой, конечно, критики и даже порядка в последовательности, открыв мальчику преждевременно глаза на многое, не могло не подействовать на усиленное развитие фантазии, и без того слишком живой от природы», — признавался впоследствии сам Гончаров.
Когда Ивану исполнилось десять лет, решено было отправить его в Москву, в Коммерческое училище. Там Гончаров провёл восемь лет и сохранил о годах учёбы, о наставниках и учебной программе самые неприятные воспоминания: «…Алексей Логинович, который молол, сам не знал, от старости и от пьянства, что и как, а только дрался линейкой; или Христиан Иванович, вбивавший два года склонения и спряжения французского и немецкого, которые сам плохо знал; Гольтеков, заставлявший наизусть долбить историю Шрекка и ни разу не потрудившийся живым словом поговорить с учеником о том, что там написано. И какая программа: два года на французские и немецкие склонения и спряжения, да на древнюю историю и дроби; следующие два года на синтаксис, на среднюю историю (по Кайданову или Шрекку), да алгебру до уравнений, итого четыре года на то, на что много двух лет! А там ещё четыре года на так называемую словесность иностранную и русскую, то есть на долбление тощих тетрадок немца Валентина, плохо знающего по-французски Тита и отжившего ритора Карецкого! А потом вершина образования — это quasi-естественные науки <…> Нет, мимо это милое училище!»
Тем не менее, когда, выйдя из Коммерческого училища, Гончаров решил поступать в университет, он чувствовал себя подготовленным к экзаменам. О Московском университете много позднее Гончаров написал подробный очерк «Как нас учили пятьдесят лет назад», и тональность его совершенно иная в сравнении с рассказом о Коммерческом училище: «Меня влекут просто воспоминания о лучшей поре жизни — молодости — и об её наилучшей части — университетских годах. Благороднее, чище, выше этих воспоминаний у меня, да, пожалуй, и у всякого студента, в молодости не было». Гончаров вспоминает своих профессоров: Николая Ивановича Надеждина (издателя журнала «Телескоп»), читавшего теорию изящных искусств и археологию («читал на память, не привозя никаких записок с собою»), Михаила Петровича Погодина, издателя «Московского вестника», Михаила Трофимовича Каченовского, издателя «Вестника Европы» и объекта пушкинских эпиграмм. Описывает он и визит в университет самого Пушкина, который, по собственному признанию Гончарова, с детства был его идолом. С Гончаровым на первом курсе учился Лермонтов; Белинский и Герцен вышли из университета на втором году обучения Гончарова. С ним вместе учились Константин Аксаков и Николай Станкевич. Впрочем, кружков и собраний Гончаров сторонился.
Гончаров был страстным читателем, человеком, погружённым в литературу, и, скажем так, ответственным писателем. Он без кокетства, но с твёрдым знанием говорил, что писательство — труд, требующий всей жизни, полного сосредоточения.
Три романа Ивана Александровича Гончарова — «Обыкновенная история», «Обломов» и «Обрыв» — составили его литературную славу и, по существу, вместили в себя всю его творческую биографию. Центральным из них, безусловно, может считаться «Обломов». Не с точки зрения художественного совершенства, не как «вершина творчества», но потому что в нём Гончаров обозначил и описал феномен, волновавший его всю жизнь и который в том или ином виде встречается и в «Обыкновенной истории», и в «Обрыве». Это обломовщина. Понятие, с одной стороны, вполне конкретное и, по крайней мере, интуитивно ясно осознаваемое, а с другой — вбирающее в себя множество разных смыслов — социальных, психологических, культурных, экзистенциальных. Ведь обломовщину нельзя свести к банальной лени, или барству, или апатии, или, современным языком говоря, депрессии.
Добролюбов, едва ли не первый попытавшийся определить обломовщину, сосредоточился на социальном аспекте, поставив Обломова в ряд с другими «лишними людьми» — Онегиным, Печориным, Рудиным, Бельтовым. Для него Обломов прежде всего барин, ставший рабом своего барства и не способный к целеустремлённой деятельности: «его жизнь есть пассивное подчинение существующим уже влияниям, консервативное отвращение от всякой перемены, совершенный недостаток внутренней реакции в натуре». Все «обломовцы» (то есть типологически сходные с Обломовым герои) «никогда не перерабатывали в плоть и кровь свою тех начал, которые им внушили, никогда не проводили их до последних выводов, не доходили до той грани, где слово становится делом, где принцип сливается с внутренней потребностью души, исчезает в ней и делается единственною силою, двигающею человеком». Они подобны людям, забравшимся на дерево, они высматривают путь, но не способны ни указать на него, ни спуститься вниз и включиться в работу. Прекрасные идеалы хорошо, говорит Добролюбов, но сначала нужно место расчистить.
Гончаров к «расчистке места» относился иначе. Он не мог огульно разрушать и отрицать старое, традиционно сложившееся и с печалью следил за его обветшанием и гибелью. Тёплые, уютные, патриархальные (даже матриархальные, поскольку именно женщина царит в художественном мире Гончарова) черты жизненного уклада, безмятежность, покой, благополучие — всё это дорого ему, как дороги детские воспоминания и материнская забота. Обломов инфантилен, он как ребёнок чист сердцем и остаётся в воспоминаниях об утраченном рае и детских мечтах.
Гончаров с любопытством и пристальным вниманием присматривался к антиподам Обломова. И это не Штольц, который, скорее, воплощение нарождающейся «капиталистической» силы, а, например, Виссарион Белинский, которому Гончаров посвятил проникновенный очерк. Белинский, по Гончарову, человек огненного темперамента. Он в вечном движении, в постоянном страстном стремлении к новому идеалу, который спустя какое-то время сменяется другим. Гончаров указывал на некоторые сходные черты Белинского и Райского из романа «Обрыв». Но Райский тоже заражён обломовщиной. Он горит без деятельности. В этом разница.
Движение и покой — эта антиномия во всех её многочисленных смыслах волновала Гончарова. Именно поэтому столь важным для него произведением был «Фрегат «Паллада»» и столь значимым участие в экспедиции вице-адмирала Евфимия Васильевича Путятина. Гончаров, несмотря на всю любовь к комфорту, покою, склонность к замкнутости, был далеко не Обломов. Несколько раз он круто менял свою жизнь. Когда, например, из Симбирска, куда он приехал после окончания университета, решил уехать в Петербург. Или когда, к удивлению многих, отправился в кругосветное путешествие. И это не онегинское «беспокойство, охота к перемене мест», но внутренняя потребность к движению, несмотря на удобный покой, влекущее разнообразие чужого, другого, неизвестного мира, несмотря на любовь к знакомому, устоявшемуся, своему, домашнему. Дом (фрегат) стал подвижным и открывал другие миры. Путешествие разрешало антиномию движения и покоя, своего и чужого.
«Увижу новое, чужое и сейчас в уме прикину на свой аршин. Я ведь уж сказал вам, что искомый результат путешествия — это параллель между чужим и своим. Мы так глубоко вросли корнями у себя дома, что, куда и как надолго бы я ни заехал, я всюду унесу почву родной Обломовки на ногах, и никакие океаны не смоют её!»
С вступлением США в Первую мировую войну в 1917 году законодательство страны пополнилось несколькими документами, запрещавшими критиковать и оскорблять власти и армию. «Закон о подстрекательстве к мятежу», подписанный президентом Вудро Вильсоном в мае 1918 года, позволял не только запрещать въезд иммигрантам, не согласным с властями, но и депортировать тех, кто уже жил в Штатах. В сентябре того же года начала работу комиссия сенатора Слейтера Овермэна, искавшая признаки антиамериканской деятельности — в первую очередь в среде левых.
В июне 1919 года отчёт комиссии Овермэна был готов: коммунизм представляет собой прямую угрозу безопасности США, радикально настроенных иммигрантов-коммунистов следует депортировать. За полторы недели до публикации отчёта в нескольких городах США произошли взрывы, в которых заподозрили левых. Генеральный прокурор США Александр Палмер совместно с иммиграционными властями и Министерством юстиции развязал силовую кампанию, вошедшую в историю как «рейды Палмера».
В результате серии таких облав на профсоюзы и коммунистические организации, а также на людей, заподозренных в связях с коммунистами и анархистами, к декабрю 1919 года были арестованы 249 человек, все — выходцы из Российской империи.
В их числе оказались Эмма Гольдман, которую будущий глава ФБР Эдвард Гувер (а в годы рейдов — помощник прокурора Палмера) называл самой опасной анархисткой США, её соратник и друг, антивоенный активист Александр Беркман, члены Союза русских рабочих, профсоюзные деятели и несколько человек, которые попались властям под горячую руку или стали жертвами клеветы. Многие арестованные были еврейского происхождения. Власти на момент ареста располагали достаточной законодательной базой, чтобы выслать «нежелательные элементы» из страны.
Рано утром 21 декабря 1919 года пароход «Буфорд», приписанный в то время к армейской транспортной службе США, вышел из гавани Нью-Йорка. У пассажиров корабля, который ликующая американская пресса окрестила «советским ковчегом», были все основания считать себя его заключёнными: большинство из них посадили в сырой трюм. Беркман в брошюре «Русская трагедия» вспоминал, что мужчин содержали впроголодь, в сырости и вони нижней палубы. Чуть лучше условия были у Эммы Гольдман и двух других женщин — они всё же жили в каюте. Но даже подышать воздухом на палубе их выпускали под усиленной охраной. На 249 пассажиров приходилось более полусотни солдат и офицеров конвоя, членов экипажа вооружили.
Путешествие заняло почти месяц и закончилось не там, где задумывалось. Первоначально Госдепартамент США договорился с властями Латвии о том, что корабль примут в порту Либавы, откуда пассажиров доставят в Советскую Россию по суше. Из-за продолжавшейся в стране Гражданской войны выполнить это соглашение Рига не смогла. Новым пунктом назначения стал финский порт Ханко, где «Буфорд» причалил 16 января 1919 года, спустя 28 суток после начала рейса.
Ещё три дня люди провели в неотапливаемых вагонах, пока 19 января их не высадили в финском приграничном городе Териоки (сегодня — российский Зеленогорск). Остаток пути они преодолели пешком, по льду реки Сестры, опасаясь, что по ним откроют огонь, приняв за солдат: первая Советско-финская война была ещё далека от завершения. Изгнанников торжественно встретило руководство Петроградского горкома.
Самые знаменитые пассажиры «советского ковчега», Эмма Гольдман и Александр Беркман, прожили в РСФСР недолго. Потрясённые подавлением Кронштадтского восстания в 1921 году, они уехали в Ригу. Разочарование в Советской России нашло отражение в опубликованных ими воспоминаниях. Беркман выступал в защиту анархистов, подвергшихся преследованиям. После тяжёлой болезни 28 июня 1936 года он застрелился в Ницце.
Гольдман поддерживала кампанию канадских анархистов в защиту Сакко и Ванцетти, собирала средства для испанского революционного движения. Она умерла 14 мая 1940 года в Торонто, а похоронена была в штате Иллинойс, США, рядом с жертвами расстрела чикагских рабочих на площади Хеймаркет.
В 1924 году на борту «Буфорда» легенда немого кино Бастер Китон снял комедию «Навигатор». В ней тоже мелькают «чуждые элементы» — агенты вражеского режима, из-за проделок которых корабль ложится в дрейф и плывёт к населённому каннибалами острову. В 1929 году бывший «советский ковчег» был порезан на металлолом в японской Йокогаме.
Начиная с 10-го века первый дворец-крепость на площади Святого Марка вмещал в себя не только официальные помещения и личные покои, но и тюрьму-подземелье. Размещение узилищ в Дворце дожей было по-своему удобно. С 1530 года дворец стал центром венецианского правосудия: здесь находился ящик для доносов — знаменитая «львиная пасть»; здесь, в зале Совета десяти, проходили заседания суда; здесь велось следствие, нередко с применением пыток; и здесь же выносились приговоры, в том числе смертные. В числе пыток была та, при которой на голову жертвы медленно, но методично, капля за каплей, капала вода, доводя до помешательства и смерти. А среди казней была такая экзотическая, как «тайное удушение».
Прихотливое и путаное венецианское законодательство не давало тюрьмам пустовать. Заключение ожидало тех, кого обвиняли в государственной измене, распутстве и хуле на власть, ношении кружев и обладании сразу двумя меховыми плащами, подаче на парадном банкете устриц, мошенничестве, разглашении секретов стеклоделия и создании живописных полотен с неканоническими изображениями… После того как в 1289 году в Венеции была учреждена Священная канцелярия, тюрьма грозила еретикам и богохульникам. Слуги шпионили за хозяевами, венецианцы — за приезжими и друг за другом, так что ни один проступок или преступление не оставались безнаказанными.
Тюрьма в нижних этажах палаццо Дукале состояла из двух ярусов тесных казематов — по девять камер в каждом. Камеры располагались в центре и выходили в окружавший их коридор дверьми с небольшими оконцами, через которые заключённым подавалась пища. Небольшие тёмные помещения во время частых наводнений до половины заполнялись водой. Кое-где каменный мешок изнутри был обшит лиственничными досками и меблирован широкой скамьёй, служившей то столом, то кроватью, а для естественных нужд предназначалось ведро.
В некоторых камерах стены оставались каменными и сохранили следы граффити, оставленных многочисленными узниками. В апреле 1564 года три камеры верхнего яруса были переоборудованы под лазарет. До этого здесь содержались осуждённые за особенно опасные преступления и простолюдины, впоследствии — уголовники. Здесь ожидали казни и здесь же отбывали пожизненное заключение, сроки которого сильно сокращали непереносимые условия.
В 16-м столетии Совет десяти решил, что республике необходимо более гуманное узилище для тех, кто не сильно провинился или принадлежит к высшему сословию. Под крытой листами свинца крышей появились шесть или семь камер, оформленных в 1591 году особым постановлением Совета как отдельная тюрьма, получившая название Пьомби (свинцовая). Тогда же нижние казематы стали называть «колодцами» — Поцци.
Представление о том, что из-за свинцовой крыши узники Пьомби страдали от дикого холода зимой и страшной жары летом, не соответствует действительности — потолки там были обшиты толстыми деревянными досками.
Разница в содержании была значительной. В верхней тюрьме окошки в дверях в точности соответствовали круглым окнам аттика дворца, так что в проветриваемых камерах было достаточно света. На содержание узников выделялись значительные суммы, их пища была лучше, чем в Поцци, им полагалось вино. За свои деньги они могли посылать стражников в ближайшую кантину или книжную лавку, иметь собственную мебель и прочие принадлежности. Обитатели Пьомби не утруждали себя уборкой — эту обязанность за них выполняли арестанты из Поцци. Если в нижних камерах могло содержаться по несколько человек, то наверху практиковалось исключительно одиночное заключение. Именно в Пьомби отбывали заключение многие знаменитости.
Один раз в сутки заключённых посещали охранники, которые приносили еду и выслушивали пожелания и жалобы. В 19-м веке, когда нравы смягчились, а Венеция обеднела, смотреть за узниками в палаццо Дукале поручалось единственному тюремщику, которому помогала вся семья. Тогда же заключённые получили возможность писать и читать газеты.
Ближе к концу 16-го столетия старые тюрьмы Дворца дожей перестали вмещать арестованных Советом десяти. К тому же возник план устройства в нижней части дворца роскошных помещений, так что было решено построить отдельное здание новой тюрьмы — Карчери (темница). Строительство на набережной Скьявони было начато в 1563 году Джованни Антони Рускони, продолжено знаменитым архитектором Антонио да Понте и завершено в 1616-м его племянниками — Антонио и Томмазо Контино. Именно Антонио Контино принадлежал знаменитый «Мост вздохов», как романтично назвал лорд Байрон крытый переход для узников из Дворца дожей в Карчери.
Первое в европейской истории здание, предназначенное исключительно для государственной тюрьмы, было своего рода программным заявлением двух поколений архитекторов. С надёжными толстыми стенами и зарешеченными окнами, напоминающее крепость, оно не имеет никаких украшений. Рассчитанная на 400 заключённых тюрьма включала внутренний двор — для лучшего освещения, а также камеры на разное число арестантов, разделявшие их по тяжести совершённых ими преступлений. Заключённые попадали сюда после суда во Дворце дожей, но святая инквизиция получила в новом здании свои собственные камеры, а кроме того, тюрьма включала помещения, предназначенные специально для арестованных женщин… Все камеры имели низкие двери, чтобы узники низко склонялись, повинуясь судьбе.
Как и в случае со старыми тюрьмами во Дворце дожей, всё, что касалось Карчери, содержалось в глубоком секрете, порождая разнообразные домыслы и фантазии. Недаром один из известнейших венецианцев 18-го века Джованни Баттиста Пиранези, приехав из Венеции в Рим, создал серию поражающих чудовищной фантазией гравюр, словно воплотивших в себе те легенды и страхи, которыми были окружены венецианские тюрьмы. Он так и назвал её — «Темницы»…
Действительность, как всегда, была прозаичнее. Вступившие в 1797 году в Венецию войска Наполеона, убеждённые, что во Дворце дожей томятся сотни узников, жаждущих свободы, равенства и братства, за тяжёлыми дверьми Пьомби не обнаружили никого, а в Поцци — трёх отпетых головорезов. К счастью, в освобождённой Венеции нашёлся гражданин, едко издевавшийся над освободителями. Его-то и препроводили ненадолго в пустовавшие камеры. Но история Поцци и Пьомби на этом закончилась.
«Политических» — участников Рисорджименто и карбонариев, среди которых было немало писателей и учёных, — уже в 19-м веке содержали на чердаке палаццо Дукале, который по традиции продолжали называть Пьомби, хотя речь шла о других помещениях. Карчери же использовалась в качестве общеуголовной тюрьмы вплоть до конца Второй мировой войны.